ЮРИЙ МУРАВИЦКИЙ: «ТЕАТР – ОБРАЗ НАШЕГО МИРА»

На фото: Юрий Муравицкий

18 и 19 декабря в театре «Человек» прошли показы нового спектакля Юрия Муравицкого – «Немой официант» по пьесе Гарольда Пинтера. Вирсавия Алексеева поговорила с режиссером об актуальности текста, русской актерской школе и о том, что такое театр. 

Прежде всего, еще раз поздравляю с премьерой. Скажи, удалось ли тебе ее посмотреть?

Да, конечно. Я смотрел все прогоны, начиная, по-моему, с 13-го числа. Фактически каждый день по WhatsApp подключался по видео и смотрел прогоны, обсуждал, делал замечания. Посмотрел все прогоны и две премьеры. То есть, в принципе, в таком достаточно активном режиме в этом всем существовал.

Ты говорил ранее о том, что хотел сыграть в «Немом официанте» 20 лет назад, а 8 лет назад хотел поставить эту пьесу вместе с «Легкой болью» того же Пинтера. Это большой срок. Идея спектакля сильно трансформировалась за это время?

Дело в том, что есть традиционное разделение на форму и содержание. Конечно, в этой пьесе привлекает ее содержание и форма текста, то есть диалоги потрясающие и вся история содержательна, она каким-то невероятным образом передает ощущение от нашей реальности сейчас. Но, понятное дело, что то, как я себе это представлял, то, как мы себе это представляли, когда репетировали давным-давно эту пьесу, и то, что получилось сейчас, – это очень разные вещи. Тем не менее, мне показалось, что мы какую-то адекватную форму нашли этой пьесе. Объясню, почему мы ее искали и что конкретно искали. Я посмотрел несколько постановок, которые смог найти в Интернете, и вдруг понял, что именно мне в этих спектаклях не дает подключиться к истории – у меня нет ощущения, что эти люди  – убийцы. А если пьеса про убийц, то я должен их видеть или видеть какой-то образ убийц. Есть прекрасный рассказ «Убийцы» Хемингуэя – потрясающий, фантастический, атмосфернейший. Есть куча кино про наемных убийц, есть «Самурай» Жан-Пьера Мельвиля, например – какие-то такие вещи культовые. И, конечно, пьеса Пинтера тоже культовая. Я вот, например, недавно узнал у своего товарища Германа Грекова, что даже Джим Моррисон играл в пьесе «Немой официант», когда учился в Калифорнийском университете.

Вы как раз с Грековым и хотели ставить в свое время?

Да. Вот мне прислал недавно как раз. Это пьеса культовая. Это у нас просто ее не очень хорошо знают, поскольку в 1957-м и в другие годы в пространстве Советского Союза тема наемных убийц не была настолько актуальна, чтобы такой спектакль можно было поставить в театре. Ты же понимаешь, где Советский Союз и где наемные убийцы. Было не лучшее время для этой постановки.

Да. Но тем не менее мы не можем исключать, что эта пьеса про убийц, про людей, чьим профессиональным делом является убивание людей. И это был, наверное, главный вопрос, главный вызов и главное стремление – создать образы именно убийц.

Мне кажется, что это отлично получается как раз, в том числе, благодаря тому, как они говорят, как они двигаются. Хотя они двигаются как персонажи игры или картонные фигуры, образ убийц создается, прежде всего, голосом – тем, как они разговаривают. Насколько долгим был процесс отработки такой манеры?
На самом деле это решение – делать все в стиле криминальной  компьютерной игры GTA, в которой, собственно, все убийцы – оно тоже не сразу появилось. Понятно, что это все-таки такой жанр как абсурдистская пьеса или, как называли ранние пьесы Пинтера, «комедия угроз». Это предполагает некую форму отстранения, иронию по отношению к описываемой реальности, но я долго не мог понять, как это решить. Можно было, конечно, просто играть два характера убийц и этого было бы достаточно, но потом у меня возникла такая ассоциация, когда я увидел эскизы. Я смотрел на них и думал о том, что мне это что-то напоминает. То, как выглядят на эскизах герои, и то, как выглядит само пространство и понял, что это напоминает декорации компьютерной игры. То, как выглядят герои: татуировки, белая майка – это такой достаточно типичный внешний вид героя в GTA. И в этот момент все сошлось. Мы начали над этим работать. Во-первых, я сказал актерам, что есть такая идея. Они, конечно, немножко удивились. Поскольку тут надо понимать, что российские актеры все-таки не часто сталкиваются с такой формой существования.

Это непривычный тип театра.

Да. Российские актеры чаще идут от себя – что называется, «я в предлагаемых обстоятельствах». Как-то приближают все к себе или себя к образу, или образ к себе, но так или иначе все построено на отождествлении. А здесь максимальное отстранение.

Здесь наоборот нужно было.

Да, максимальная дистанция и за счет голоса и пластики. Конечно, они включились в это с большим энтузиазмом. Как мыслим мы, русские артисты? Форму мы создали, слепили какую-то партитуру, образ, какую-то биографию роли или архитектуру роли создали какую-то, а потом происходит неизбежный процесс присоединения. Ты начинаешь осваивать эту роль, присваивать ее, обживать, наполнять ее жизнью. И этот, конечно, процесс, он самый сложный, потому что он происходит у нас автоматически. Приходилось всячески уходить от него, потому что он очень вреден в данной ситуации, и разрушает все созданное во время репетиций. И это, наверное, главная сложность. И до сих пор это главная сложность, поскольку у нас очень серьезное отношение к театру. Мы даже комедии играем как драмы традиционно. Я думаю, это не только в наше время происходит. И Чехов был недоволен тем, как играются его пьесы. Это ни для кого не секрет. Он говорил: «я пишу комедии». И как раз его ироничное отношение к реальности было для него принципиально важным. А в нашем театре почему-то традиционно считается, что надо все играть серьезно. Нельзя смеяться над болью людей, нельзя смеяться вообще над человеком, над его трагедией, над его драмой или только уже в откровенных и очевидных комедиях. Вот это главная сложность. Я почему так подробно говорю? Потому что, на мой взгляд, работать с голосом и работать с пластикой – это не сложно, это интересно. Это увлекательно как для режиссёра, так и для актера. А сложно не начать это все «оборганичивать», присваивать и так далее. С таким подходом достаточно тяжело работать.

Мне кажется, очень интересным в этом спектакле прием отстраненности. Он присутствует практически во всех работах, которые я видела у тебя вживую, в том или ином виде. Как стекло, которое у тебя есть в «Немом официанте», и когда-то было в «Папа уходит, мама врет, бабушка умирает», как «Lё Тартюф», который максимально отстранен, потому что это площадной театр. Несмотря на прием явного отстранения, всегда появляется некая трогательность, и довольно сильная эмпатия к персонажам. И очень забавно, как тема убийц перекликается с расследованием Навального. Я не знаю, видел ли ты его разговор с убийцами, когда он звонил одному из фээсбэшников. И вот этот диалог, который не склеивается, потому что человек говорит про одно, а спрашивают его про другое, очень сильно напоминал нелепые диалоги убийц в пьесе. Но, кроме того, из этого пространства, которое ты выстраиваешь в «Немом официанте», нет выхода. Финальная сцена это подчеркивает. Персонажи меняются местами, но остаются в той же локации, у них ничего не происходит. Не кажется ли тебе, что это очень сильно напоминает жизнь в принципе? Не только в рамках этого года, когда мы все в одинаковом положении на протяжении долгого времени, но и в более общем смысле?

Не только кажется, это действительно так. Более того, я скажу, что это был осознанный образ нашей жизни. Для меня это безусловный образ нашей жизни. Именно так и происходит, к сожалению.

 Выхода нет?

Да. Когда человек сталкивается с мыслью, что такова наша жизнь и выхода нет. Для меня это важно – не просто испортить людям настроение. Мне кажется, что именно в такой момент человек задается вопросом: а где же все-таки выход? Потому что до той поры пока нам кажется, что выход есть… Почему мне очень важен был вот этот «хвостик», который, по сути, я дописал за Пинтера, когда все запускается по кругу, заново. Это принципиальный момент. В течение всей пьесы я полностью согласен с Пинтером и ретранслирую как бы его ощущение реальности, которое совпадает с моим ощущением реальности. А вот этот финал, бескомпромиссный, безальтернативный и максимально пессимистичный, мне кажется, как раз таковым и должен быть, чтобы люди не видели, что есть этот финал. Он как раз и дает это ощущение того, что все закончилось. Было плохо, но все закончилось. 

Что страдание не бесконечно.

Да. Вот он мучился, мучился, бедный Гас, все ему не нравилось. Тут его в конце Бен застрелил, и как бы восстановилась некая гармония мира. Может быть и так воспринят этот финал. А я посчитал, что надо оставить зрителей все-таки с несколько другим ощущением, что с 1957-го года ничего не изменилось. И то, что ты говоришь, как раз сейчас происходит. Это вообще интересно, как эта пьеса резонировать начинает со всем происходящим – и с изоляцией, и с пандемией, и с замкнутостью, и с этим расследованием. Самое страшное – что мы каждый раз заново проходим и не можем выйти из сансары. Конечно поэтому такой финал. И, наверное, это самое страшное, что игра начинается заново, просто люди поменялись местами. И не важно, кто из нас кого играет. Суть в том, что мы должны, независимо от того, какая нам роль отведена в этой игре, найти в себе силы посмотреть на происходящее под другим углом, с какой-то другой точки. И как раз театр дает эту счастливую возможность. Поэтому театр и является сакральным видом деятельности. Потому что он, как и церковь, дает возможность осознать свою жизнь, посмотреть на себя с какой-то более высокой точки. Этот образ нашего мира… Каждый зритель, приходя в театр, подсознательно хочет видеть на сцене какой-то образ реальности, который даст ему вот это чувство, когда он говорит: «Точно, вот так и живем! Посмотри, это же то, что с нами происходит!» Я так долго говорю просто том, что это сделано осознанно абсолютно. Это принципиальный какой-то вопрос для меня.

Возвращаясь к вопросу комедии. «Немой официант» был очень смешным. По крайней мере тот показ, который видела я. В этом смысле тоже есть параллель с жизнью, в которой в итоге большинство приходит к мнению, что жизнь в целом – не самое радостное мероприятие с какими-то фрагментами гомерически смешных эпизодов. Для тебя это так? Ты и эту мысль там транслируешь?

Да. Ирония – это же самый простой способ несколько абстрагироваться от происходящего и с улыбкой воспринимать все, что сейчас с нами происходит. Не забывать, что это все-таки кино. Это самая важная, мне кажется, позиция. Как только ты забываешь, что это кино, как только ты отождествляешься с происходящим и со своей ролью в этом всем, со своей социальной маской, со своим эго, то тогда как раз начинают происходить действительно страшные вещи, и выпутываться потом приходится очень долго. Еще по поводу комичности, ироничности и того, что это комедия. Знаешь, получилось грустнее, чем я думал. Может быть, это из-за того, что у меня был такой ковидный выпуск. Я просто это констатирую. Я не радуюсь этому. Мне кажется, что это должна быть комедия. Но с каждым спектаклем, с того момента как посмотрела ты, все меньше и меньше смеются, и это все грустнее и грустнее. Я надеюсь, что в январе мы как-то встретимся, поработаем над этим и вернем. Но мне кажется, что это тоже неслучайно, какое-то ощущение грусти. И актеры, мне кажется, не понимают, что это не только смешно, но грустно очень, и это часто их уводит. Кто-то сказал очень точно: где наше внимание, там наша энергия. Если внимание актера фокусируется на том, что это комедия, что все-таки должно быть смешно, мы за счет этого добиваемся какого-то катарсического эффекта, что мы посмеялись над своей беспомощностью, своей растерянностью перед реальностью и нам стало легче. Смешно, но что еще? А ведь еще грустно. И когда актер начинает больше свое внимание направлять на эту грусть, тоску невероятную, которая, несомненно, сквозит и в пьесе Пинтера, мы старались тоже сохранить и передать экзистенциальную грусть и растерянность, неизбежно у спектакля появляется другое звучание, другая интонация. Она становится более грустной и менее смешной. Когда в зале сидят тринадцать человек, им вообще не весело. Представь, сидят тринадцать человек на расстоянии друг от друга в маленьком театре, в масках. Им в принципе невесело. А еще когда актеры им не дают четкого знака: «ребята, нужно смеяться», им становится еще более невесело, и тогда совсем другое звучание возникает от происходящего. Но это какие-то естественные процессы. Мы не можем их отменить. Мы можем их только учитывать. Так или иначе они происходят. Это театр.

Мне кажется, что это можно отнести и к нюансам, связанным с обстоятельствами времени.

Конечно, это все влияет. Ты знаешь, мне кажется даже, произошла такая история. Два прогона перед премьерой были достаточно веселыми. Последний прогон перед премьерой – зрители смеялись весь спектакль, буквально просто ржали весь спектакль. Артисты были рады этому, но на первой премьере они уже стали играть более деликатно, что ли. Нам показалось, что не стоит так уж уходить в юмор. Есть же какой-то и другой план у этой пьесы и у нашей работы. И как-то сместились акценты. На премьере произошел какой-то естественный выплеск энергетический. Достаточно точный был спектакль, хотя тоже неровно шел, конечно же. Но на второй премьере уже было ощущение, что лимит позитивного заряда был просто исчерпан и осталась только грусть, которая и поглотила всех. Даже передавалось на видео, когда я смотрел спектакль и думал: «Господи, как же грустно-то!» Как-то так.

Может быть, как раз к январю все обратно раскачается, и вы сможете выскочить из этой истории.

Да. Понимаешь, в пьесе Пинтера и это тоже есть. Такое ощущение, что в ней заложена какая-то невероятная тоска при всем прекрасном, искрометном юморе. За это мы его, я думаю, и любим.

Мне кажется, что в Гарольде Пинтере есть поразительное сочетание тарантиновских диалогов, искрометности, непрекращающейся актуальности и абсолютного понимания того, что жизнь – не самая радостная штука на самом деле.

Да. Ты знаешь, сегодня вдруг у меня возникла параллель с Чеховым. Я сейчас начинаю работать над «Вишневым садом» и я понимаю, что мое желание поставить «Вишневый сад» как комедию, по мере того как я начинаю все больше и больше закапываться в пьесу, становится все более и более беспочвенным. Потому что экзистенциальный ужас в этой пьесе заложен. И Чехов, и Пинтер обладают таким невероятным объемом и глубиной, которая не дает возможности для поверхностного смеха. Мы, видно, все-таки по-другому немножко ориентированы и по-другому театр воспринимаем.

Мне кажется, это же еще и потому что Пинтер с британской стороны это все описал, а Чехов – с русской. Это смешно ровно потому что это очень невесело. Но вместе с тем мы настолько узнаем себя, окружающих, ситуации, с которыми сталкиваемся, что не можем не смеяться, потому что мы это видим постоянно. Потому что, например, Чехов – какая-то квинтэссенция происходящего как у него в текстах, так и в нашей жизни.  

У Пинтера есть одесские корни, кстати говоря. Это тоже очень о многом говорит. У него бабушка из Одессы, по-моему.

Вот в чем секрет его популярности и понимания мира!

Да!

Фотографии из спектакля «Немой официант», предоставлены пресс-службой

%d такие блоггеры, как: