«ТРИ СЕСТРЫ»: В МОСКВЕ! В МОСКВЕ!

admin

Лев Додин представил в Москве спектакль «Три сестры» в рамках фестиваля «Сезон Станиславского».»Люди живут вместе и никак не могут разъехаться. Вот и все. Выдать им билеты – например, «трем сестрам», — и пьеса кончится», — уверял Осип Мандельштам. Три сестры разъехались, «Три сестры» разъезжают по лучшим театральным площадкам мира. 

  И пьеса не кончается, дописывается спектакль за спектаклем. Мечтают, рвутся героини «В Москву! В Москву!». Где нет ни их дома на Старой Басманной, ни трактира Тестова, ни Большого Московского. От Москвы, «которой нет почти и от которой лишь осталось чувство» – лишь – фрагменты, черепки, воспоминания, таблички на новых домах о том, что на их месте стояли старые. И снесены, сметены не временем и не эпохой, а теми, которым все прошлое кажется «и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным». Теми, кто в настоящем, и за кем нет будущего. Потому в Москву «сестрам» лучше приезжать не более чем на 48 часов, как это сделал спектакль Малого драматического театра Санкт-Петербурга на сцене Малого театра Москвы. А затем «Вон из Москвы!» и «искать по свету».

  Спектакли Льва Додина независимо от года создания – всегда премьерные. Первые среди равных, если таковых можно отыскать. «Три сестры» вошли в репертуар в 2010 и в Малом драматическом теперь четыре больших драмы (или комедии, как кому угодно) Антона Чехова: «Чайка», «Пьеса без названия», «Дядя Ваня». Актеры в чеховских спектаклях Льва Додина повторяются, но не повторяют себя. Играют по слову режиссера, не замыкаясь в слове автора. В «Трех сестрах» порядок сцен изменен, реплики переставлены и трансформированы, но, «как ни крутите, ни вертите», а любви к Чехову здесь «пять пудов». Пьесу, которую критикуют (лучший способ встать рядом с гением) за отсутствие действия на протяжении четырех ее действий, давно не играли так динамично, так действенно. Не то, чтобы священнодействовали, антураж императорского театра вольный спектакль выдержал, но что-то от храма в нем было. Оставленного, опустошенного, но намоленного.

  Декорация Александра Боровского – пустой черный дом. Мрачный фасад, за которым пустота. Девять окон, открытая дверь и ни луча, ни просвета. Пожар здесь, кажется, уже был. Его обитатели перегорели, не искры живой жизни. Все в трауре по своим жизням, в черном. Только Ирина в белом. Ее траур впереди. Они, перелетные птицы, уехали из Москвы одиннадцать лет назад, построили семьи (Маша), устроили быт (Ольга), а Дома так и нет. Живут, как в меблированных комнатах, в которых любой жилец временный. Не обжились, не обтесались, хотя жизнь рубит топором, превращает мечты и надежды, если не в щепки, то в труху. У надежд тоже есть срок давности. Их хоронят под бой часов – траурный марш несбывшейся, проживаемой, но не прожитой так, как хотелось жизни.

  Не живут три сестры, обитают. Философствуют не в пространствах комнат, а на пороге, под козырьком. Крыши дома нет, крышка гроба маячит. Со смерти спектакль начинается (день поминовения отца), к ней же стремится, ею движим. Ждут жизни, а приходит смерть. Под стук в дверь в четыре ноты из второй сонаты Шопена (траурный марш), гуд в трубах, гуденье волчка, вой и стон в голос.

  Вертится юла, «в движении жизнь ведет в движении», на одной точке опоры. Остановка – падение. Кружится в кружащем голову ритме Маша (Елена Калинина), развлекает себя, отвлекает от остановки «смерти подобной». Воображает из себя, дабы из себя не выйти. Вся из себя: декламирует, напевает, свистит (слова все переговорены), влюбляется, создает переживаниями иллюзию жизни. Штатских не любит, потому военный москвич, отмеченный командирским голосом и шрамом, как божьим знаменьем, Вершинин, – отрада. Не важно, что скучен, пустословен, жалок, неумен, важно, что с Басманной (не случайная улица, ведь басман – вид хлеба, поставляющегося для войск) и важно, что тоже знает, что «счастья у нас нет и не бывает». Но и с ним горя не изжить. Ее «Лукоморье», не отпускающее, это «лука море», море слез. «Лукоморье» место заповедное, ось мира, для Маши – Москва. А здесь не на кого опереться. Нежность затвердеет, не растопить, останется только горланить «трам-там-там», бодро, маршеобразно, наперекор. «Трам-там-там» обернется «Та-ра-ра-бумбией».

  Ирина (Елизавета Боярская) юна и прекрасна, мало воспоминаний, много надежд. Так было бы, могло бы быть, живи она в Москве. Ей от города-мечты досталось меньше других сестер, жизнь сознательная начата и длится в губернском городе. Из рассказов и вспышек из прошлого сестер – чужом. От Москвы – детство, в сравнении со всей остальной жизнью, счастливое. Ирина в спектакле выглядит временами старше сестер: низкий голос, усталая монотонность, все через силу при недостатке сил. Ускоряет взросление и стареет на глазах. Но по-детски радуется подаренным ей карандашам, ведь куплены они на Московской…

  Ирину играют как Машу, Машу как Ирину, и только Ольге (Ирина Тычинина) жизнь (в т.ч. сценическая) не готовит перевоплощений. Само правило, укор и совесть, олицетворенное будущее сестер. «Не надобно другого образца» и, кажется, что, глядя на нее, Ирина решается на брак с Тузенбахом (Сергей Курышев), блаженным перезревшим неудачником, рассуждающим о «здоровой сильной буре», которая «сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку». Все то, что окружает и ломает вдребезги выстроганную рамочку для счастливой жизни.

  Бывший отличник Прозоров (Александр Быковский) будет варганить такие рамочки для старых фото. Только в них и сыщешь счастье. Когда-то незамеченное. Ненаученным жизни «ученикам» будет сопутствовать учитель. Кулыгин (Сергей Власов), человек с часами, крадущий минуты призрачного счастья. Он знает свой предмет и свою главную ученицу – Машу. Уже не успокаивает себя скороговоркой «Моя жена меня любит», но как-то благородно по-каренински, старается понять и простить, примерить образ Вершинина, хотя бы с помощью наклеенных усов и бороды. В сущности он самый цельный, самый жизнеспособный «одинаково довольный» человек.

  «Я бы любила мужа» с упреком говорит Ольга, глядя на Машу. «Глупости Вы говорите», — звучит в ответ Солёный из-за кулисы, ведя свой собственный диалог. Таких находок в спектакле предостаточно. Но есть и потери, вроде Чебутыкина (Александр Завьялов). Нет его сердца и боли, только нелепости и пьяный вздор. Да и от Соленого (Игорь Черневич) остались лишь реплики и карикатура, пусть и обаятельная. Нов Вершинин (Петр Семак), которого обыкновенно играют в образе, сочиненным Машей. В спектакле он не герой, человек с атрибутами героя, обыкновенный человек. Его и спрашивают как-то с недоверием «Вы из Москвы?». Без придыхания, ведь обыкновенным в Москве не место.

  Недосказанность пьесы Лев Додин обратил в излишнюю, порой надуманную откровенность. Вот Наташа (Екатерина Клеопина) в первом же действии обнаруживает беременность, вот Чебутыкин усугубляет: «У Наташи дети от Протопопова», у автора значится изящный «романчик» вместо «детей». Вот Соленый целуется с Ириной, а Кулыгин с Ольгой. Минутные страстишки проиллюстрированы невпопад. Кажется, еще немного и актеры скатились бы в пошлость. Но, к счастью, им удается балансировать, вертеться как тот волчок на краю сцены. На краю вкуса.

  «Я в дом уже не хожу, и не пойду» — кричит Маша. Но декорация надвигается. Дом вытесняет сестер на авансцену, выталкивает, отторгает. Мстит за то, что не приняли его, не сберегли. Дом заложен. В нем лишь бывают сестры по несчастью. Кредит счастья исчерпан, проценты платят горем. Уже не отчаянных, а отчаявшихся героинь зажимает между третьей и четвертой (зрительный залом) стенами. Им, сошедшим со сцены, счастья нечего искать. Оно по-прежнему в дефиците. Но и затеряться они не смогут – не из толпы.

  Ни запертого рояля, ни ключа – то ли потеряно, то ли проговорено. Намеренно забыто, как «окно» по-итальянски. И немудрено, когда в доме не окна, а проломы. Здесь держат в памяти всевытесняющий «город-сад», скользя по жизни взглядом, не присматриваясь. Замечают они только «больших белых птиц». Чаек, которых скоро подстрелят. Как заключенный министр из рассказа Вершинина они провожают взглядом только этих птиц. Безбилетных путешественников, не ведающих границ. Решеток на окнах нет, а души и сердца закованы. И ключ потерян.

  Белых больших птиц сменит мелкое воронье. Раздолье Протопоповым и Наташам. Не философствуют, плодятся и размножаются. Прокатятся раз на санях, и вот уже к Бобочке прибавляется Софочка. Для кого дом – полная чаша, а для кого перевернутая. Крышка.

  «Нам не нравится время, но чаще место», а время ведь несется галопом и прошлое не пережить дважды, не вернуть. «Люблю в тебе я прошлое страданье/ И молодость погибшую мою», — напевают лермонтовский романс в спектакле. Он и есть тот потерянный ключ от запертого дорогого рояля пьесы. О погибшей молодости – только хорошо. Молодость – обещание, пусть нарушаемое, но прекрасное. Любовь к прошлому сильнее любви к будущему. Нас приучали любить будущее, но любят то, что знают, помнят. Любят страданья, как пройденную черную полосу, возможность сказать, «что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько», и получить взамен «жизнь светлую, прекрасную, изящную», словом, «небо в алмазах». Мысль эта роднит «Дядю Ваню» и «Три сестры». «Мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем. Я верую…», – написано в 1896. «Три сестры» ответили на это в 1900, уже не веря: «Если бы знать!».

  Прошло 112 лет. Не веруем и не знаем. Но срок, намеченный Чеховым, еще не настал, счетом отсчитывается. Не возражаем, «что через двести-триста, наконец, тысячу лет, – дело не в сроке, – настанет новая, счастливая жизнь. Участвовать в этой жизни мы не будем, конечно, но мы для нее живем теперь, работаем, ну, страдаем, мы творим ее – и в этом одном цель нашего бытия и, если хотите, наше счастье». Держим в памяти несбыточное «если бы». Мы, отравленные «после нас — хоть потоп», знающие, что «жить в эту пору прекрасную уж не придется». Не заслужившие ни света, ни покоя.

Мечты о Москве смотрела Эмилия Деменцова
Фотографии с сайта фестиваля

Author

Поделиться: